11. ИХ ВЕЗУТ
Перед тем как рассаживать осужденных по каретам, их всех пятерых
собрали в большой холодной комнате со сводчатым потолком, похожей на
канцелярию, где больше не работают, или на пустую приемную. И позволили
разговаривать между собою.
Но только Таня Ковальчук сразу воспользовалась позволением. Остальные
молча и крепко пожали руки, холодные, как лед, и горячие, как огонь,- и
молча, стараясь не глядеть друг на друга, столпились неловкой рассеянной
кучкой. Теперь, когда они были вместе, они как бы совестились того, что
каждый из них испытал в одиночестве; и глядеть боялись, чтобы не увидеть и
не показать того нового, особенного, немножко стыдного, что каждый
чувствовал или подозревал за собою.
Но раз, другой взглянули, улыбнулись и сразу почувствовали себя
непринужденно и просто, как прежде: никакой перемены не произошло, а если и
произошло что-то, то так ровно легло на всех, что для каждого в отдельности
стало незаметно. Все говорили и двигались странно: порывисто, толчками, или
слишком медленно, или же слишком быстро; иногда захлебывались словами и
многократно повторяли их, иногда же не договаривали начатой фразы или
считали ее сказанной - не замечали этого. Все щурились и с любопытством, не
узнавая, рассматривали обыкновенные вещи, как люди, которые ходили в очках и
вдруг сняли их; все часто и резко оборачивались назад, точно все время из-за
спины их кто-то окликал и что-то показывал. Но не замечали они и этого. У
Муси и Тани Ковальчук щеки и уши горели; Сергей вначале был несколько
бледен, но скоро оправился и стал такой, как всегда.
И только на Василия обратили внимание. Даже среди них он был
необыкновенен и страшен. Вернер всколыхнулся и тихо сказал Мусе с нежным
беспокойством:
- Что это, Мусечка? Неужели он того, а? Что? Надо к нему.
Василий откуда-то издали, точно не узнавая, посмотрел на Вернера и
опустил глаза.
- Вася, что это у тебя с волосами, а? Да ты что? Ничего, брат, ничего,
ничего, сейчас кончится. Надо держаться, надо, надо.
Василий молчал. И когда начало уже казаться, что он и совсем ничего не
скажет, пришел глухой, запоздалый, страшно далекий ответ: так на многие
зовыы могла бы ответить могила:
- Да я ничего. Я держусь.
И повторил.
- Я держусь.
Вернер обрадовался.
- Вот, вот. Молодец. Так, так.
Но встретил темный, отяжелевший, из глубочайшей дали устремленный взор
и подумал с мгновенною тоскою; ?Откуда он смотрит? Откуда он говорит?? И с
глубокое нежностью, как говорят только могиле, сказал:
- Вася, ты слышишь? Я очень люблю тебя.
- И я тебя очень люблю,- ответил, тяжело ворочаясь, язык.
Вдруг Муся взяла Вернера за руку и, выражая удивление, усиленно, как
актриса на сцене, сказала:
- Вернер, что с тобой? Ты сказал: люблю? Ты никогда никому не говорил:
люблю. И отчего ты весь такой... светлый и мягкий? А, что?
- А, что?
И, как актер, также усиленно выражая то, что он чувствовал, Вернер
крепко сжал Мусину руку:
- Да, я теперь очень люблю. Не говори другим, не надо, совестно, но я
очень люблю.
Встретились их взоры и вспыхнули ярко, и все погасло кругом: так в
мгновенном блеске молнии гаснут все иные огни, и бросает на землю тень само
желтое, тяжелое пламя.
- Да,- сказала Муся.- Да, Вернер.
- Да,- ответил он.- Да, Муся, да!
Было понято нечто и утверждено ими непоколебимо. И, светясь взорами,
Вернер всколыхнулся снова и быстро шагнул к Сергею.
- Сережа!
Но ответила Таня Ковальчук. В восторге, почти плача от материнской
гордости, она неистово дергала Сергея за рукав.
- Вернер, ты послушай! Я тут о нем плачу, я убиваюсь а он - гимнастикой
занимается!
- По Мюллеру? - улыбнулся Вернер.
Сергей сконфуженно нахмурился:
- Ты напрасно смеешься, Вернер. Я окончательно убедился...
Все рассмеялись. В общении друг с другом черпая крепость и силу,
постепенно становились они такими, как прежде, но не замечали и этого,
думали, что всє одни и те же. Вдруг Вернер оборвал смех и с чрезвычайною
серьезностью сказал Сергею:
- Ты прав, Сережа. Ты совершенно прав.
- Нет, ты пойми,- обрадовался Головин.- Конечно, мы...
Но тут предложили ехать. И были так любезны, что разрешили рассесться
парами, как хотят. И вообще были очень, даже до чрезмерности любезны: не то
старались выказать свое человеческое отношение, не то показать, что их тут
совсем нет, а все делается само собою. Но были бледны.
- Ты, Муся, с ним,- показал Вернер на Василия, стоявшего неподвижно.
- Понимаю,- кивнула Муся головою.- А ты?
- Я? Таня с Сергеем, ты с Васей... Я один. Это ничего, я ведь могу, ты
знаешь.
Когда вышли во двор, влажная темнота мягко, но тепло и сильно ударила в
лицо, в глаза, захватила дыхание, вдруг очищающе и нежно пронизала все
вздрогнувшее тело. Трудно было поверить, что это удивительное - просто ветер
весенний, теплый влажный ветер. И настоящая, удивительная весенняя ночь
запахла тающим снегом,- безграничною ширью, зазвенела капелями. Хлопотливо и
часто, догоняя друг друга, падали быстрые капельки и дружно чеканили звонкую
песню; но вдруг собьется одна с голоса, и все запутается в веселом плеске, в
торопливой неразберихе. А потом ударит твердо большая, строгая капля, и
снова четко и звонко чеканится торопливая весенняя песня. И над городом,
поверх крепостных крыш, стояло бледное зарево от электрических огней.
- У-ах! - широко вздохнул Сергей Головин и задержал дыхание, точно
жалея выпускать из легких такой свежий и прекрасный воздух.
- Давно такая погода? - осведомился Вернер.- Совсем весна.
- Второй только день,- был предупредительный и вежливый ответ.- А то
все больше морозы.
Одна за другою мягко подкатывали темные кареты, забирали по двое,
уходили в темноту, туда, где качался под воротами фонарь. Серыми силуэтами
окружали каждый экипаж конвойные, и подковы их лошадей чокали звонко или
хлябали по мокрому снегу.
Когда Вернер, согнувшись, намеревался лезть в карету, жандарм сказал
неопределенно:
- Тут с вами еще один едет.
Вернер удивился:
_ Куда? Куда же он едет? Ах, да! Еще один? Кто же это?
Солдат молчал. Действительно, в углу кареты, в темноте, прижималось
что-то маленькое, неподвижное, но живое - при косом луче от фонаря блеснул
открытый глаз. Усаживаясь, Вернер толкнул ногою его колено.
- Извините, товарищ.
Тот не ответил. И только, когда тронулась карета, вдруг спросил ломаным
русским языком, запинаясь:
- Кто вы?
- Я Вернер, присужден к повешению за покушение на NN. А вы?
- Я - Янсон. Меня не надо вешать.
Они ехали, чтобы через два часа стать перед лицом неразгаданной великой
тайны, из жизни уйти в смерть,- и знакомились. В двух плоскостях
одновременно шли жизнь и смерть, и до конца, до самых смешных и нелепых
мелочей оставалась жизнью жизнь.
- А что вы сделали, Янсон?
- Я хозяина резал ножом. Деньги крал.
По голосу казалось, что Янсон засыпает. В темноте Вернер нашел его
вялую руку и пожал. Янсон так же вяло отобрал руку.
- Тебе страшно? - спросил Вернер.
- Я не хочу.
Они замолчали. Вернер снова нашел руку эстонца и крепко зажал между
своими сухими и горячими ладонями. Лежала она неподвижно, дощечкой, но
отобрать ее Янсон больше не пытался.
В карете было тесно и душно, пахло солдатским сукном, затхлостью,
навозом и кожей от мокрых сапог. Молоденький жандарм, сидевший против
Вернера, горячо дышал на него смешанным запахом луку и дешевого табаку. Но в
какие-то щели пробивался острый и свежий воздух, и от этого в маленьком,
душном, движущемся ящике весна чувствовалась еще сильнее, чем снаружи.
Карета заворачивала то направо, то налево, то как будто возвращалась назад;
казалось иногда, что уже целые часы они кружатся зачем-то на одном месте.
Вначале сквозь опущенные густые занавески в окнах пробивался голубоватый
электрический свет; потом вдруг, после одного поворота потемнело, и только
по этому можно было догадаться, что они свернули на глухие окраинные улицы и
приближаются к С-скому вокзалу. Иногда при крутых заворотах живое согнутое
колено
Вернера дружески билось о такое же живое согнутое колено жандарма, и
трудно было поверить в казнь.
- Куда мы едем? - спросил вдруг Янсон.
У него слегка кружилась голова от продолжительного верчения в темном
ящике и слегка тошнило.
Вернер ответил и крепче сжал руку эстонца. Хотелось сказать что-то
особенно дружеское, ласковое этому маленькому сонному человеку, и уже любил
он его так, как никого в жизни.
- Милый! Тебе, кажется, неудобно сидеть. Подвигайся сюда, ко мне.
Янсон помолчал и ответил:
- Ну, спасибо. Мне хорошо. А тебя тоже будут вешать?
- Тоже! - неожиданно весело, почти со смехом ответил Вернер и как-то
особенно развязно и легко махнул рукою. Точно речь шла о какой-то нелепой и
вздорной шутке, которую хотят проделать над ними милые, но страшно смешливые
люди.
- Жена есть? - спросил Янсон.
- Нету. Какая там жена! Я один.
- Я тоже один. Одна,- поправился Янсон, подумав.
И у Вернера начинала кружиться голова. И казалось минутами, что они
едут на какой-то праздник; странно, но почти все ехавшие на казнь ощущали то
же и, наряду с тоскою и ужасом, радовались смутно тому необыкновенному, что
сейчас произойдет. Упивалась действительность безумием, и призраки родила
смерть, сочетавшаяся с жизнью. Очень возможно, что на домах развевались
флаги.
- Вот и приехали! - сказал Вернер любопытно и весело, когда карета
остановилась, и выпрыгнул легко. Но с Янсоном дело затянулось: молча и
как-то очень вяло он упирался и не хотел выходить. Схватится за ручку -
жандарм разожмет бессильные пальцы и отдерет руку; схватится за угол, за
дверь, за высокое колесо - и тотчас же, при слабом усилии со стороны
жандарма, отпустит. Даже не хватался, а скорее сонно прилипал ко всякому
предмету молчаливый Янсон - и отдирался легко и без усилий. Наконец встал.
Флагов не было. По-ночному был темен, пуст и безжизнен вокзал;
пассажирские поезда уже не ходили, а для того поезда, который на пути
безмолвно ожидал этих пассажиров, не нужно было ни ярких огней, ни суеты. И
вдруг Вернеру стало скучно. Не страшно, не тоскливо,- а скучно огромной,
тягучей, томительной скукой, от которой хочется куда-то уйти, лечь, закрыть
крепко глаза. Вернер потянулся и продолжительно зевнул. Потянулся и быстро,
несколько раз подряд зевнул и Янсон.
Хоть бы поскорее! - сказал Вернер устало.
Янсон молчал и ежился.
Когда на безлюдной платформе, оцепленной солдатами, осужденные
двигались к тускло освещенным вагонам, Вернер очутился возле Сергея
Головина; и тот, показав куда-то в сторону рукою, начал говорить, и было
ясно слышно только слово ?фонарь?, а окончание утонуло в продолжительной и
усталой зевоте.
- Ты что говоришь? - спросил Вернер, отвечая также зевотой.
- Фонарь. Лампа в фонаре коптит,- сказал Сергей.
Вернер оглянулся: действительно, в фонаре сильно коптела лампа, и уже
почернели вверху стекла.
- Да, коптит.
И вдруг подумал: ?А какое, впрочем, мне дело, что лампа коптит,
когда...? То же, очевидно, подумал и Сергей: быстро взглянул на Вернера и
отвернулся. Но зевать они оба перестали.
Все до вагонов шли сами, и только Янсона пришлось вести под руки:
сперва он упирался ногами и точно приклеивал подошвы к доскам платформы,
потом подогнул колена и повис в руках жандармов, ноги его волоклись, как у
сильно пьяного, и носки скребли дерево. И в дверь его пропихивали долго, но
молча.
Двигался сам и Василий Каширин, смутно копируя движения товарищей,- все
делал, как они. Но, всходя на площадку в вагоне, он оступился, и жандарм
взял его за локоть, чтоб поддержать,- Василий затрясся и крикнул
пронзительно, отдергивая руку:
- Ай!
- Вася, что с тобою? - рванулся к нему Вернер.
Василий молчал и трясся тяжело. Смущенный и даже огорченный жандарм
объяснил:
- Я хотел их поддержать, а они...
- Пойдем, Вася, я поддержу тебя,- сказал Вернер и хотел взять его за
руку. Но Василий отдернул руку опять и еще громче крикнул:
- Ай!
- Вася, это я, Вернер.
- Я знаю. Не трогай меня. Я сам.
И, продолжая трястись, сам вошел в вагон и сел в углу. Наклонившись к
Мусе, Вернер тихо спросил ее, указывая глазами на Василия:
- Ну как?
- Плохо,- так же тихо ответила Муся.- Он уже умер. Вернер, скажи мне,
разве есть смерть?
- Не знаю, Муся, но думаю, что нет,- ответил Вернер серьезно и
вдумчиво.
- Я так и думала. А он? Я измучилась с ним в карете, я точно с
мертвецом ехала.
- Не знаю, Муся. Может быть, для некоторых смерть и есть. Пока, а потом
совсем не будет. Вот и для меня смерть была, а теперь ее нет.
Побледневшие несколько щеки Муси вспыхнули:
- Была, Вернер? Была?
- Была. Теперь нет. Как для тебя.
В дверях вагона послышался шум. Громко стуча каблуками, громко дыша и
отплевываясь, вошел Мишка Цыганок. Метнул глазами и остановился упрямо.
- Тут местов нету, жандарм! - крикнул он утомленному, сердито
глядевшему жандарму.- Ты мне давай так, чтобы свободно, а то не поеду, вешай
тут на фонаре. Карету тоже дали, сукины дети,- разве это карета? Чертова
требуха, а не карета!
Но вдруг наклонил голову, вытянул шею и так пошел вперед, к другим. Из
растрепанной рамки волос и бороды черные глаза его глядели дико и остро, с
несколько безумным выражением.
- А! Господа! - протянул он.- Вот оно что. Здравствуй, барин.
Он ткнул Вернеру руку и сел против него. И, наклонившись близко,
подмигнул одним глазом и быстро провел рукою по шее.
- Тоже? А?
- Тоже! - улыбнулся Вернер.
- Да неужто всех?
- Всех.
- Ого! - оскалился Цыганок и быстро ощупал глазами всех, на мгновение
дольше остановился на Мусе и Янсоне. И снова подмигнул Вернеру:
- Министра?
- Министра. А ты?
- Я, барин, по другому делу. Куда нам до министра! Я, барин, разбойник,
вот я кто. Душегуб. Ничего, барин, потеснись, не своей волей в компанию
затесался. На том свете всем места хватит.
Он дико, из-под взлохматившихся волос, обвел всех одним стремительным,
недоверчивым взглядом. Но все смотрели на него молча и серьезно и даже с
видимым участием. Оскалился и быстро несколько раз похлопал Вернера по
коленке.
- Так-то, барин! Как в песне поется: не шуми ты, мать, зеленая
дубравушка.
- Зачем ты зовешь меня барином, когда мы все...
- Верно,- с удовольствием согласился Цыганок.-Какой ты барин, когда
рядом со мной висеть будешь! Вот он кто барин-то,- ткнул он пальцем на
молчаливого жандарма.- Э, а вот энтот-то ваш того, не хуже нашего,-указал он
глазами на Василия.- Барин, а барин, боишься, а?
- Ничего,- ответил туго ворочающийся язык.
- Ну уж какой там ничего. Да ты не стыдись, тут стыдиться нечего. Это
собака только хвостом виляет да зубы скалит, как ее вешать ведут, а ты ведь
человек. А этот кто, лопоухий? Этот не из ваших?
Он быстро перескакивал глазами и непрестанно, с шипением сплевывал
набегающую сладкую слюну. Янсон, неподвижным комочком прижавшийся в углу,
слегка шевельнул крыльями своей облезлой меховой шапки, но ничего не
ответил. Ответил за него Вернер:
- Хозяина зарезал.
- Господи! - удивился Цыганок.- И как таким позволяют людей резать!
Уже давно, искоса, Цыганок приглядывался к Мусе и теперь, быстро
повернувшись, резко и прямо уставился на нее.
- Барышня, а барышня! Вы что же это! И щечки розо-веныше, и смеется.
Гляди, она вправду смеется,- схватил он Вернера за колено цепкими, точно
железными пальцами.- Гляди, гляди!
Покраснев, с несколько смущенной улыбкой, Муся также смотрела в его
острые, несколько безумные, тяжело и дико вопрошающие глаза.
Все молчали.
Дробно и деловито постукивали колеса, маленькие вагончики попрыгивали
по узеньким рельсам и старательно бежали. Вот на закруглении или у переезда
жидко и старательно засвистел паровозик - машинист боялся кого-нибудь
задавить. И дико было подумать, что в повешение людей вносится так много
обычной человеческой аккурат ности, старания, деловитости, что самое
безумное на земле дело совершается с таким простым, разумным видом. Бежали
вагоны, в них сидели люди, как всегда сидят, и ехали, как они обычно ездят;
а потом будет остановка, как всегда - ?поезд стоит пять минут?.
И тут наступит смерть - вечность - великая тайна.
12. ИХ ПРИВЕЗЛИ
Старательно бежали вагончики.
Несколько лет подряд Сергей Головин жил с родными на даче по этой самой
дороге, часто ездил днем и ночью и знал ее хорошо. И если закрыть глаза, то
можно было подумать, что и теперь он возвращался домой - запоздал в городе у
знакомых и возвращается с последним поездом.
- Теперь скоро,- сказал он, открыв глаза и взглянув в темное, забранное
решеткой, ничего не говорящее окно.
Никто не пошевельнулся, не ответил, и только Цыганок быстро, раз за
разом, сплюнул сладкую слюну. И начал бегать глазами по вагону, ощупывать
окна, двери, солдат.
- Холодно,- сказал Василий Каширин тугими, точно и вправду замерзшими
губами; и вышло у него это слово так: хо-а-дна.
Таня Ковальчук засуетилась.
- На платок, повяжи шею. Платок очень теплый.
- Шею? - неожиданно спросил Сергей и испугался вопроса.
Но так как и все подумали то же, то никто его не слыхал,- как будто
никто ничего не сказал или все сразу сказали одно и то же слово.
- Ничего, Вася, повяжи, повяжи, теплее будет,- посоветовал Вернер,
потом обернулся к Янсону и нежно спросил:
- Милый, а тебе не холодно, а?
- Вернер, может быть, он хочет курить. Товарищ, вы, быть может, хотите
курить? - спросила Муся.- У нас есть.
- Хочу!
- Дай ему папиросу, Сережа,- обрадовался Вернер.
Но Сергей уже доставал папиросу. И все с любовью смотрели, как пальцы
Янсона брали папиросу, как горела спичка и изо рта Янсона вышел синий дымок.
- Ну, спасибо,- сказал Янсон.- Хорошо.
- Как странно! - сказал Сергей.
- Что странно? - обернулся Вернер.- Что странно?
- Да вот: папироса.
Он держал папиросу, обыкновенную папиросу, между обыкновенных живых
пальцев и бледный, с удивлением, даже как будто с ужасом смотрел на нее. И
все уставились глазами на тоненькую трубочку, из конца которой крутящейся
голубой ленточкой бежал дымок, относимый в сторону дыханием, и темнел,
набираясь, пепел. Потухла.
- Потухла,- сказала Таня.
- Да, потухла.
- Ну и к черту! - сказал Вернер, нахмурившись и с беспокойством глядя
на Янсона, у которого рука с папиросой висела, как мертвая. Вдруг Цыганок
быстро повернулся, близко, лицом к лицу, наклонился к Вернеру и, выворачивая
белки, как лошадь, прошептал:
- Барин, а что, если бы конвойных того... а? Попробовать?
- Не надо,- так же шепотом ответил Вернер.- Выпей до конца.
- А для ча? В драке-то оно все веселее, а? Я ему, он мне, и сам не
заметил, как порешили. Будто и не помирал.
- Нет, не надо,- сказал Вернер и обернулся к Янсону: - Милый, отчего не
куришь?
Вдруг дряблое лицо Янсона жалко сморщилось: словно кто-то дернул сразу
за ниточку, приводящую в движение морщины, и все они перекосились. И, как
сквозь сон, Янсон захныкал, без слез, сухим, почти притворным голосом:
- Я не хочу курить. Аг-ха! Аг-ха! Аг-ха! Меня не надо вешать. Аг-ха,
аг-ха, аг-ха!
Около него засуетились. Таня Ковальчук, обильно плача, гладила его по
рукаву и поправляла свисавшие крылья облезлой шапки:
- Родненький ты мой! Миленький, да не плачь, да родненький же ты мой!
Да несчастненький же ты мой!
Муся смотрела в сторону. Цыганок поймал ее взгляд и оскалился.
- Чудак его благородие! Чай пьет, а пузо холодное,- сказал он с
коротким смешком. Но у самого лицо стало иссиня-черное, как чугун, и ляскали
большие желтые зубы.
Вдруг вагончики дрогнули и явственно замедлили ход. Все, кроме Янсона и
Каширина, привстали и так же быстро сели опять.
- Станция! - сказал Сергей.
Как будто сразу из вагона выкачали весь воздух: так трудно стало
дышать. Выросшее сердце распирало грудь, становилось поперек горла, металось
безумно - кричало в ужасе своим кроваво-полным голосом. А глаза смотрели
вниз на подрагивающий пол, а уши слушали, как все медленнее вертелись колеса
- скользили - опять вертелись - и вдруг стали.
Поезд остановился.
Тут наступил сон. Не то чтобы было очень страшно, а призрачно,
беспамятно и как-то чуждо: сам грезящий оставался в стороне, а только
призрак его бестелесно двигался, говорил беззвучно, страдал без страдания.
Во сне выходили из вагона, разбивались на пары, нюхали особенно свежий,
лесной, весенний воздух. Во сне тупо и бессильно сопротивлялся Янсон, и
молча выволакивали его из вагона.
Спустились со ступенек.
- Разве пешком? - спросил кто-то почти весело.
- Тут недалеко,- ответил другой кто-то так же весело.
Потом большой, черной, молчаливой толпою шли среди леса по плохо
укатанной, мокрой и мягкой весенней дороге. Из леса, от снега перло свежим,
крепким воздухом; нога скользила, иногда проваливалась в снег, и руки
невольно хватались за товарища; и, громко дыша, трудно, по цельному снегу
двигались по бокам конвойные. Чей-то голос сердито сказал:
- Дороги не могли прочистить. Кувыркайся тут в снегу.
Кто-то виновато оправдывался:
- Чистили, ваше благородие. Ростепель только, ничего че поделаешь.
Сознание возвращалось, но неполно, отрывками, странными кусочками. То
вдруг мысль деловито подтверждала:
Действительно, не могли дороги прочистить?.
То снова угасало все, и оставалось одно только обоняние: нестерпимо
яркий запах воздуха, леса, тающего снега; то необыкновенно ясно становилось
все - и лес, и ночь, и дорога, и то, что их сейчас, сию минуту повесят.
Обрывками мелькал сдержанный, шепотом, разговор:
- Скоро четыре.
- Говорил: рано выезжаем.
- Светает в пять.
- Ну да, в пять. Вот и нужно было...
В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими,
прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там
стояли виселицы.
- Калошу потерял,- сказал Сергей Головин.
- Ну? - не понял Вернер.
- Калошу потерял. Холодно.
- А где Василий?
- Не знаю. Вон стоит.
Темный и неподвижный стоял Василий.
- А где Муся?
- Я здесь. Это ты, Вернер?
Начали оглядываться, избегая смотреть в ту сторону, где молчаливо и
страшно понятно продолжали двигаться фонарики. Налево обнаженный лес как
будто редел, проглядывало что-то большое, белое, плоское. И оттуда шел
влажный ветер.
- Море,- сказал Сергей Головин, внюхиваясь и ловя ртом воздух.- Там
море.
Муся звучно отозвалась:
- Мою любовь, широкую, как море!
- Ты что, Муся?
- Мою любовь, широкую, как море, вместить не могут жизни берега.
- Мою любовь, широкую, как море,- подчиняясь звуку голоса и словам,
повторил задумчиво Сергей.
- Мою любовь, широкую, как море...- повторил Вернер и вдруг весело
удивился: - Муська! Как ты еще молода!
Вдруг близко, у самого уха Вернера, послышался горячий, задыхающийся
шепот Цыганка:
- Барин, а барин. Лес-то, а? Господи, что же это! А там это что, где
фонарики, вешалка, что ли? Что же это, а?
Вернер взглянул: Цыганок маялся предсмертным томлением.
- Надо проститься...- сказала Таня Ковальчук.
- Погоди, еще приговор будут читать,- ответил Вернер.- А где Янсон?
Янсон лежал на снегу, и возле него с чем-то возились. Вдруг остро
запахло нашатырным спиртом.
- Ну что там, доктор? Вы скоро? - спросил кто-то нетерпеливо.
- Ничего, простой обморок. Потрите ему уши снегом. Он уже отходит,
можно читать.
Свет потайного фонарика упал на бумагу и белые без перчаток руки. И то
и другое немного дрожало; дрожал и голос:
- Господа, может быть, приговора не читать, ведь вы его знаете? Как вы?
- Не читать,- за всех ответил Вернер, и фонарик быстро погас.
От священника также все отказались. Цыганок сказал:
- Буде, батя, дурака ломать; ты меня простишь, а они меня повесят.
Ступай, откудова пришел.
И темный широкий силуэт молча и быстро отодвинулся вглубь и исчез.
По-видимому, рассвет наступал: снег побелел, потемнели фигуры людей, и лес
стал реже, печальнее и проще.
- Господа, идти надо по двое. В пары становитесь как хотите, но только
прошу поторопиться.
Вернер указал на Янсона, который уже стоял на ногах, поддерживаемый
двумя жандармами:
- Я с ним. А ты, Сережа, бери Василия. Идите вперед.
- Хорошо.
- Мы с тобою, Мусечка? - спросила Ковальчук.- Ну, поцелуемся.
Быстро перецеловались. Цыганок целовал крепко, так что чувствовались
зубы; Янсон мягко и вяло, полураскрытым ртом,- впрочем, он, кажется, и не
понимал, что делает. Когда Сергей Головин и Каширин уже отошли на несколько
шагов, Каширин вдруг остановился и сказал громко и отчетливо, но совершенно
чужим, незнакомым голосом:
- Прощайте, товарищи!
- Прощай, товарищ! - крикнули ему.
Ушли. Стало тихо. Фонарики за деревьями остановились неподвижно. Ждали
вскрика, голоса, какого-нибудь шума,- но было тихо там, как и здесь, и
неподвижно желтели фонарики.
- Ах, Боже мой! - дико прохрипел кто-то. Оглянулись: это в предсмертном
томлении маялся Цыганок.- Вешают!
Отвернулись, и снова стало тихо. Цыганок маялся, хватая руками воздух:
- Как же это так! Господа, а? Мне-то одному, что ль? В компании-то оно
веселее. Господа! Что же это?
Схватил Вернера за руку сжимающими и распадающимися, точно играющими
пальцами:
- Барин, милый, хоть ты со мной, а? Сделай милость, не откажи!
Вернер, страдая, ответил:
- Не могу, милый. Я с ним.
- Ах ты, Боже мой! Одному, значит. Как же это? Господи!
Муся шагнула вперед и тихо сказала:
- Пойдемте со мной.
Цыганок отшатнулся и дико выворотил на нее белки:
- С тобою?
- Да.
- Ишь ты. Маленькая какая! А не боишься? А то уж я один лучше. Чего
там!
- Нет, не боюсь.
Цыганок оскалился.
- Ишь ты! А я ведь разбойник. Не брезгаешь? А то лучше не надо. Я
сердиться на тебя не буду.
Муся молчала, и в слабом озарении рассвета лицо ее казалось бледным и
загадочным. Потом вдруг быстро подошла к Цыганку и, закинув руки ему за шею,
крепко поцеловала его в губы. Он взял ее пальцами за плечи, отодвинул от
себя, потряс - и, громко чмокая, поцеловал в губы, в нос, в глаза.
- Идем!
Вдруг ближайший солдат как-то покачнулся и разжал руки, выпустив ружье.
Но не наклонился, чтобы поднять его, а постоял мгновение неподвижно,
повернулся круто и, как слепой, зашагал в лес по цельному снегу.
- Куда ты? - испуганно шепнул другой.- Стой!
Но тот все так же молча и трудно лез по глубокому снегу; должно быть,
наткнулся на что-нибудь, взмахнул руками и упал лицом вниз. Так и остался
лежать.
- Ружье подыми, кислая шерсть! А то я подыму! - грозно сказал Цыганок.-
Службы не знаешь!
Вновь хлопотливо забегали фонарики. Наступала очередь Вернера и Янсона.
- Прощай, барин! - громко сказал Цыганок.- На том свете знакомы будем,
увидишь когда, не отворачивайся. Да водицы когда испить принеси - жарко мне
там будет.
- Прощай.
- Я не хочу,- сказал Янсон вяло.
Но Вернер взял его за руку, и несколько шагов эстонец прошел сам; потом
видно было - он остановился и упал на снег. Над ним нагнулись, подняли его и
понесли, а он слабо барахтался в несущих его руках. Отчего он не кричал?
Вероятно, забыл, что у него есть голос.
И вновь неподвижно остановились желтеющие фонарики.
- А я, значит, Мусечка, одна,- печально сказала Таня Ковальчук.- Вместе
жили, и вот...
- Танечка, милая...
Но горячо вступился Цыганок. Держа Мусю за руку, словно боясь, что еще
могут отнять, он заговорил быстро и деловито:
- Ах, барышня! Тебе одной можно, ты чистая душа, ты куда хочешь, одна
можешь. Поняла? А я нет. Яко разбойника.... понимаешь? Невозможно мне
одному. Ты куда, скажут, лезешь, душегуб? Я ведь и коней воровал, ей-Богу! А
с нею я, как... как со младенцем, понимаешь. Не поняла?
- Поняла. Что же, идите. Дай я тебя еще поцелую, Мусечка.
- Поцелуйтесь, поцелуйтесь,- поощрительно сказал женщинам Цыганок.-
Дело ваше такое, нужно проститься хорошо.
Двинулись Муся и Цыганок. Женщина шла осторожно, оскользаясь и, по
привычке, поддерживая юбки; и крепко под руку, остерегая и нащупывая ногою
дорогу, вел ее к смерти мужчина.
Огни остановились. Тихо и пусто было вокруг Тани Ковальчук. Молчали
солдаты, все серые в бесцветном и тихом свете начинающегося дня.
- Одна я,- вдруг заговорила Таня и вздохнула.- Умер Сережа, умер и
Вернер и Вася. Одна я. Солдатики, а солдатики, одна я. Одна...
Над морем всходило солнце.
Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно
вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый
ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной,- плыли
трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же
был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И
чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Так люди приветствовали восходящее солнце.